В дружеском кругу неожиданно зашел разговор на странную тему. Почему-то заговорили о зависти. То есть все стали вдруг по очереди признаваться в том, кто, когда, кому и чему остро и болезненно завидовал. В основном речь шла о детстве – это всегда интересно.
Признания были разные.
Один завидовал однокласснику, у которого была кожаная летчицкая куртка, доставшаяся ему от отца – бывшего пилота. Другая, с малоинтересным именем Татьяна, завидовала когда-то соседской девочке, потому что у нее было роскошное имя Олимпиада. Третий завидовал младшему брату-дошкольнику, потому что ему не надо было вставать чуть свет и тащиться в школу. Четвертый, слегка смущаясь, сообщил, что он мучительно завидовал соседу по парте, который умел шевелить ушами. Ну и так далее. И мне было о чем вспомнить. Да еще как. Потому что – пришло время признаться – я был мальчик необычайно завистливый. Но что интересно: завидовал я все больше чему-нибудь скорее странному – чему-нибудь такому, чему обычно завидовать не особенно как-то принято. Если я и был маленьким Сальери, то моими Моцартами были не авторы великих «Реквиемов», а совсем другие.
Ну вот, к примеру. Были у меня в детстве два дружка-приятеля. Один из них жил на втором этаже, и я ему страшно завидовал, потому что он имел теоретическую возможность целыми днями сидеть у окна, рассматривать разнообразных прохожих и иногда даже – если, конечно, никто его не видел – кидаться в кого-нибудь из прохожих свободными от ниток катушками, опустевшими спичечными коробками, смятыми конфетными фантиками и жеваными промокашками.
Второй дружок жил, напротив, в полуподвале со своей мамой-дворничихой и старшим братом-хулиганом. Ему я тоже завидовал, потому что как же: подземелье, подполье, пещера, тайные ходы и черт знает что еще. Ну и упомянутый брат-хулиган, само собой, был предметом зависти. Нижние половинки их двух окон показывали лишь кирпичную кладку и прошлогоднюю паутину, зато в верхних были видны резво сменявшие друг друга башмаки и валенки, а также приземлявшиеся рядом с окном окурки, плевки, подсолнечная шелуха и обгорелые спички. Не интересно разве? И этому я, конечно, завидовал изо всех сил. Сам-то ведь я жил на первом этаже, и вот это было как раз ужасно неинтересно.
Также я завидовал еще одному однокласснику, который вместе со своей матерью и вовсе жил в проходной завода. Ну, это был вообще высший пилотаж!
Целый день мимо них шастали разные люди, некоторые здоровались и останавливались поговорить. В их жилище как-то помещались две перпендикулярно расположенные относительно друг друга кровати и стол с керосинкой. Где-то каким-то образом размещалась и посуда. Я это знаю точно, потому что пару раз мне посчастливилось у них пообедать. И я даже навсегда запомнил, что именно мы ели. На первое мы ели суп с макаронами, а на второе – просто макароны. Мне это ужасно понравилось, а другу я, разумеется, тяжело и даже отчасти злобно завидовал.
Но эти все зависти – сущий пустяк по сравнению с главной моей завистью, с завистью номер один, с Завистью с заглавной буквы, с заветной, можно сказать, завистью.
Женя Ульянов, длинный и тощий, всегда какой-то загадочно бледный, тихий и неразговорчивый, мой одноклассник с первого по четвертый класс, который постоянно пропускал занятия, потому что, счастливчик, часто болел, – однажды исчез не на день, не на неделю, не на две недели, а чуть ли не на несколько месяцев или даже дольше.
И что ж вы думаете! Оказалось, что его перевели в другую школу. Да не просто в какую-то там школу, нет! Бери выше – в ин-тер-нат! В интернат, расположенный, заметьте, за городом! В лесу буквально! Одного, безо всяких родителей и прочих бабушек! Это уже само по себе дорогого стоит, и кто же об этом бы не мечтал! Но ведь и это еще не все! Оказалось, что в этой самой школе занятий было совсем мало, а большую часть времени их там заставляли гулять. «Заставляли гулять!» Вы только вдумайтесь в эту издевательски звучащую формулу.
А все почему? Почему это такая ему обломилась везуха и за что это ему такие привилегии? А всего лишь, как выяснилось, потому, что у него, у этого Жени, какой-то, видите ли, туберкулез.
Боже, как же я завидовал! Вместо того чтобы порадоваться за товарища, которому так в жизни повезло, я постыдно, преступно завидовал. До сих пор стыдно. Правда-правда!
Но это все живые, реальные мальчики. А как я завидовал всем литературным сверстникам, ночующим под мостами, в шалашах, под перевернутыми лодками... Гаврош из «Отверженных» вообще ночевал во чреве фанерного слона. А другой отрок – забыл, как звали и из какой он книжки, – жил буквально в маяке, и жил там, слава богу, один, потому что его дедушка то ли захворал и его отвезли в больницу, то ли и вовсе умер и его унесли на кладбище. Да и какая разница! Кому этот дедушка интересен, если можно одному жить в маяке, зажигать вечером фонарь, а остальное время смотреть на волны и, главное, не делать уроки и не ходить в школу.
А я? А что я? Квартира, мама, папа, бабушка, брат, печка, кошка... И скука, скука, скука. Ну, под столом еще можно было худо-бедно, запустив довольно бесформенный фонтан брызгавшего во все стороны воображения, мысленно обустроить себе нору, пещеру, катакомбу, башню на крутой скале...
Как же меня, мальчика, выросшего в тепле и в том уюте, который оказался доступен в те годы, влекла всякая бездомность! Как привлекало сиротство! Как же хотелось оказаться вдруг в том же самом интернате, пусть даже и с туберкулезом! Как же хотелось, подобно Геку Финну, плыть куда глаза глядят на плоту по широкой реке. Какой там плот! Какая река! Какой интернат в лесу! Какая радостная и дарующая полную свободу бездомность!
Дом, школа, двор. Двор, дом, школа. Школа, двор, улица. Улица, фонарь... И никак не дальше фонаря! Впрочем, ладно, чуть позже – уже и аптека, где мы, скидываясь по копеечкам, покупали в складчину упаковку гематогена на троих. И все! И где она, эта пьянящая радость сиротства, понимаемого как вожделенная свобода – полная и окончательная?
Поразительна безумная раздвоенность: мучительная зависть к сиротам вполне органично сочеталась с не менее мучительным, навязчивым ужасом, охватывающим все существо при одной лишь мысли, что можно потерять настоящих, а не литературных родителей.
Повзрослев, ты рано или поздно вкушаешь от горького плода сиротства – настоящего, буквального. И с этим опытом живешь дальше, возвращаясь к ощущениям детства. В том числе и к зависти, которая, конечно, иногда чревата войнами или бессмысленными и беспощадными бунтами, а иногда, если постараться, она способна преобразоваться в созидательную энергию. Всякое бывает.