Мои выпускники этого года, с которыми я уже начал подготовку праздника последнего звонка, — те самые дети, что пришли в первый раз в первый класс 1 сентября 2004 года. В тот самый день и час, когда разворачивалась трагедия в Беслане. Для большей части их ровесников из 1-й школы Беслана никогда не прозвучит последний звонок. Совсем недавно я побывал в этой, а точнее, в заново отстроенной, прекрасно оборудованной школе. Предстояла встреча с учителями для обсуждения наших чисто профессиональных проблем. Но предварительно коллеги привезли меня на место Катастрофы, где все оставлено в неизменном виде, как было тогда, только накрыто куполом. Снесенная крыша спортивного зала, обугленные стены, в центре православный крест, вокруг цветы. Наверное, все видели этот мемориал на фотографиях. Но одно дело — экран дисплея, и совсем другое — быть там. Подавляет, парализует волю, как выражаются современные подростки, «сносит крышу».
Вскоре после Второй мировой войны философ и композитор Теодор Адорно поставил жесткий вопрос: «Возможна ли поэзия после Освенцима?» А педагогика после Беслана? Вопросы из одного ряда. Имеет ли смысл вести речь о педагогических технологиях и о пользе просвещения в целом при таком уровне одичания, продемонстрированного теми, кто имел как минимум среднее образование? Понятно, что Холокост и единичный теракт — явления разного масштаба и происхождения, но в обоих случаях цинично уничтожались заведомо слабые и беззащитные.
Так возможна ли педагогика после Беслана? Рискую предположить: возможна. Но — другая! В поэзии к аналогичному выводу пришел замечательный современный российский поэт М.Амелин, потерявший друга в результате взрыва в московском метро.
«Каждый божий день, кроме выходных и праздничных,
когда без надобности особой смысла нет
из дому выдвигаться в сторону центра,
с невыносимым скрежетом, скрипом, сипом,
визгом и лязгом, царапающим и дерущим насквозь
барабанные перепонки, на сумасшедшей скорости
поезд подземный привычно проносит меня
мимо того самого места, между «Автозаводской»
и «Павелецкой», где моего приятеля, не из близких,
тихого человека и семьянина, каких еще поискать,
собутыльника мирового и страстного книжника,
ни гроша не стяжавшего честным себе трудом,
Борю Гелибтера (помяни в молитвах имя его, живущий!)
разорвало в куски во время взрыва шестого
февраля две тыщи четвертого года от Рождества
Христова
<…>
и приходят мне в голову то проклятия гневные:
«Тем, кто отдал, не дрогнув, страшный приказ, и тем,
кто, сознавая и ведая, что творит, исполнил,
пусть не будет покоя ни на том, ни на этом свете,
ни в холодных могилах, ни в жарких постелях телам
их не спится, а душам готовится кара сугубая!» —
<…>
то предчувствия смутные, мол, если общего дела
философ окажется прав и точнейших данных
для грядущего воскрешения понадобится цифирь,
можно будет ее почерпнуть отсюда, и в опровержение
горьких слов иного мыслителя доказать,
что поэзия после Освенцима и ГУЛАГа, кровавых
революций и войн, Хиросимы, Багдада, Нью-Йорка
может быть, но какой? — кто знает, — возможно, такой».
За 15 минут до другого теракта — на Пушкинской площади в августе 2000 года — я прошел по тому самому подземному переходу со связкой умных книг, купленных неподалеку, в магазине «Москва». Повезло… А теперь коллеги из 1-й школы подарили мне книгу «Пепел Беслана». Рассказы тех, кто чудом уцелел в Катастрофе: учителей, детей, родителей. Читать ее больно до сердечных спазмов. Из разрозненных свидетельств складывается достаточно полная картина, проясняющая многие вопросы, на которые ни тогда, ни сегодня так и не получены исчерпывающие ответы.
Давать ли эту страшную книгу читать московским детям? Несомненно. Но с какой целью? С целью формирования исторической памяти, которая не может строиться на умолчании неприятных событий и явлений. При этом не столь важно, касается ли это количества заложников в Беслане (первоначально власти давали явно заниженную цифру 324, хотя любому здравомыслящему человеку было очевидно, что это трусливое желание приуменьшить масштаб беды) или подробностей освобождения Освенцима. Недоговоренности везде порождают фальсификации.
Историческая память часто становится объектом политических манипуляций. Происходит это потому, что история почти всегда находится на службе формирования идентичности. Стоило министру иностранных дел Польши высказать невежественное суждение о том, что Освенцим освобождали не советские войска, а украинцы, — как в России сразу сняли гриф секретности с 12 документов, содержащих донесения военных и свидетельства очевидцев, первыми оказавшихся в лагере смерти после его освобождения. Ознакомившись с этими сухими по форме и пронзительными по содержанию документами, я так и не смог понять, что побуждало держать их в тайне долгие десятилетия. Я бы еще понял, если бы эти архивы хранились у немцев, а их правительство боялось нанести психологическую травму своим согражданам...
Но у немцев другая позиция. В январе 1997 года художник Хорст Хоайзель создал инсталляцию, демонстрация которой поначалу была запрещена, но потом все-таки разрешена. В ночь на 27 января, когда отмечалась первая годовщина Дня памяти жертв Холокоста, учрежденного в Германии, Хорст Хоайзель наложил на Бранденбургские ворота световую проекцию ворот концлагеря Аушвиц. «Те и другие ворота слились воедино, — прокомментировал художник свою инсталляцию. — Мне показалось это знаменательным жестом, но на протяжении холодной январской ночи он становился все менее значимым. С тех пор Бранденбургские ворота утратили для меня свою важность».
Здесь требуются пояснения.
Не бывает народов «белых и пушистых». У каждого есть свои триумфы и их символы (для немцев символ триумфа — Бранденбургские ворота), но есть и глубокие национальные травмы. Историческая память должна вмещать и то, и другое, вопреки любым конъюнктурным соображениям людей, не желающих бередить старые раны. «Люди, будьте бдительны!» — слова Юлиуса Фучика никогда не утратят актуальности. В жизнь постоянно вступают новые поколения. Расслабляться нельзя: немедленно получишь все самое мерзкое — нацизм, тоталитаризм — обратно. По-моему, ближе всего к пониманию этой задачи подошел нидерландский адвокат и общественный деятель Авель Херцберг. Испытав на себе ад нацистских лагерей, он знал, о чем говорил. Когда после очередных чтений одна из слушательниц спросила его, что делать, чтобы наши дети снова не стали жертвами насилия, он ответил: «Это неправильная постановка вопроса. Правильная: что делать, чтобы наши дети сами не стали палачами?»
Мы сами живем между триумфом и травмой. Символ нашего национального триумфа — Кремль. Но легко предугадать реакцию большинства сограждан, если бы какой-то художник решился спроецировать на кремлевские стены сторожевые вышки и колючую проволоку ГУЛАГа.
Стремления сыпать соль на раны и очернять нашу историю у меня нет. Но есть глубокое убеждение в том, что сокрытие горькой правды от подростков — абсолютно ложно понимаемое патриотическое воспитание. Родину, как и мать, любишь не только во славе и силе, но и когда она больна. Вопрос в том, что считать лекарством.
Сегодня, как из рога изобилия, льются инициативы: упростить школьные программы, сократить изучение иностранного языка (как угрожающее «нашим традициям»), ликвидировать на уроках физкультуры «чуждую нам» игру в гольф (происхождение футбола не настораживает?), допускать к преподаванию только учителей-патриотов и т.п. А меня не покидает ощущение дежавю.
В 1914 году рижское кафе-шантан «Франкфурт-на-Майне» переименовали в «Ростов-на-Дону», Петербург «назло немцам» — в Петроград. Возмущение вызывало то, что в немецких школах процветает «жесткая строгость и резкость в обращении с учениками», а также «трудная и непосильная работа» (мол, шесть уроков проходит на немецком языке, и русским детям приходится выполнять двойной труд»!). Барон Н.Н.Врангель так оценил эти инициативы: «Мне думается, что такого рода факты — не случайные эпизоды, а предзнаменование весьма значительное. Это один из признаков того падучего и глупого ложного национализма, который в завтрашний день нашего существования обещает стать лозунгом дня. Это самодовольная влюбленность в себя и свою псевдокультуру и будет одним из признаков российско-славянского одичания».
Барона Врангеля никак не отнесешь к «русофобам». Как и известного правого депутата дореволюционной Государственной думы В.В.Шульгина. Вслед за волной переименований в России, как водится, пышным цветом расцвела шпиономания. И монархист Шульгин отреагировал жестко: «Разумеется, шпиономания — это отвратительная и неимоверно глупая зараза. Я лично не верю ни в какие «измены», а «борьбу с немецким засильем» считаю дурацко-опасным занятием. Я пробовал бороться с этим и даже в печати указал, что, «поджигая бикфордов шнур», надо помнить, что у тебя на другом конце».
А на другом конце раскручивалось то, что позже А.И.Солженицын назовет красным колесом. Бороться с оранжевым цветом, вызывая к жизни красный, — это какой-то жуткий политический экспрессионизм.