Название с некоторым изменением заимствовано у выдающегося французского поэта, прозаика и драматурга Альфреда де Виньи (1797–1863), который отдал большую часть жизни армейской службе в дальних гарнизонах. В 1835 году он издал книгу прозы, прозы необычайно скромной и вместе с тем оригинальной – «Неволя и Величие солдата». В ней поэт раскрыл ту таинственную метафизику, которая во все времена определяет суть того, что несут в себе Солдат и Армия, эти сверхогромные исторические и «лирические величины». А точнее, по словам де Виньи,«особая категория людей, которую всегда либо презирают, либо превозносят сверх меры, в зависимости от того, какою она представляется народам: бесполезной или необходимой». Высокий поэтический дар автора и его жизненный опыт привнесли в это сочинение, весьма композиционно свободное, тон стоической взволнованности и правды. Альфред де Виньи в своём философско-художественном опыте отметил «чисто внутреннее, проявляемое в повиновении, незаметное, скромное, проникнутое преданностью и постоянством» личностное начало, которое заключается «не столько в ратной славе, сколько в умении достойно и безропотно переносить лишения и неуклонно выполнять свои обязанности, подчас ненавистные». То есть глубины и границы «назначения солдата».
В не меньшей мере эта трагическая антитеза имеет отношение к поэзии и поэту. И определяет суть трудов и дней Владимира Маяковского – «Неволю и Величие» поэта. Ибо эти стихии в «нераздельности и неслиянности» передают поражающую воображение переполненность жизненного и посмертного удела Маяковского.
Со дня рождения Маяковского исполнилось 122 года. Невероятно! Хотя «космизм» поэта легко допускает абсолютную власть безграничности времени и пространства. Маяковского знает весь мир, а значительная часть мира и предана ему, пусть и с некими оговорками. Образы его искусства в потоке большого времени не потускнели и не уменьшились.
Будущее – важнейшая тема Маяковского, требующая особого разговора. Творческое устроение будущего занимало поэта более всего и во всех, как говорится, ипостасях – социальной, космической, интимно-личной. Важно, по Маяковскому, что человек будущего невозможен без стихий любви и веры. Ибо «социальный вопрос», под знаком которого развивалась современная поэту Россия, есть не в последнюю очередь и вопрос духовный, вопрос совести и долга нравственного. Творчество Маяковского последних лет пронизано этическим измерением жизни, вплоть до своеобразного «выставления оценок» времени – «Хорошо!» или «Плохо» (поэму с таким названием он задумывал). Расширяется сфера открытого лиризма, выражения непосредственной взволнованности, смятенности чувств, потрясённости личности нешуточностью жизни.
Величие и действенность Маяковского не только в поэтическом свидетельстве о революции, но в трагедийной напряжённости этого свидетельства, в огромной духовной расточительности, в каком-то глобальном морализме, человеческой и художнической честности. Голос Маяковского был не только громок, он был подлинен. Даже противники Маяковского (их было немало и при жизни поэта, и после) не могли что-либо сказать о неискренности поэта, лживости, фальши, – а время было известно какое, в определениях и выражениях не стеснялись.
Мудро написал о Маяковском Андрей Платонов: «Он был мастером большой, всеобщей жизни и потратил своё сердце на её устройство». Маяковский, как всякий великий художник и человек великого времени, носил в себе «спасительный яд творческих противоречий» (слова Блока). Смысловая бездонность этой метафоры-символа, «лирической величины», очевидна. И вообще, и в связи с Маяковским. Подобный «спасительный яд» питает творчество великих поэтов. Применительно к Маяковскому «Неволя» и «Величие» равновелики. И отрицать ради торжества одного из начал другое – невозможно. Особенно если это воплощено «языком взбудораженной совести», если воспользоваться гениальной сентенцией Иннокентия Анненского. Или, несколько по-другому, прямо о Маяковском, о его искусстве – оправданное умение «находить адекватно сильные слова, чтобы выразить высшие страсти нашего времени», – как некогда писал Д. Мирский.
Юрий Олеша в своих воспоминаниях рассказал, как он, узнав, что Всеволод Мейерхольд собирается экранизировать «Отцов и детей» Тургенева, спросил режиссёра, кого он хочет пригласить на роль Базарова. Мейерхольд ответил: «Маяковского». И сегодня выбор Мейерхольда бесспорен. Маяковский в своём роде Базаров русской поэзии. И не только по причинам крайнего нигилизма и каких-то личных черт, роднящих его с тургеневским героем, но и коренящихся в глубинах русского и мирового типа. По многим мемуарным сочинениям известно, что Маяковский любил этот образ. Скорее всего, даже глаза у Евгения Базарова были схожи с «невыносимыми» глазами Маяковского (свидетельство Олеши). Если бы отцу русского и мирового нигилизма Базарову был ниспослан огромный поэтический дар, то герой «Отцов и детей» мог бы зваться Владимиром Маяковским.
Изобразительная мощь Маяковского, любовь к метафизике и склонность к диалектике соседствовали у него со свободным артистизмом, подчинённым нравственному закону, а потому ещё более свободным. Отсюда те колоссальные изменения и новшества, внесённые им в самую суть поэтического искусства, в стилистику и поэтику, что привело к созданию художественного мира в новизне и свежести. Учитывая большое количество агитпроповской трескотни, а порой и власти формального шаблона. Не об этом ли у Осипа Мандельштама (1922):«Великолепно осведомлённый о богатстве и сложности мировой поэзии, Маяковский, основывая свою «поэзию для всех», должен был послать к чёрту всё непонятное…»?
Как это ни покажется странным, несмотря на различные формы воинствующего и даже издевательского атеизма поэта,
Известно:
у меня и у бога
разногласий
чрезвычайно много.
(«После изъятий»)
и всего, что с этим связано (от мелочей быта и до социально-политических обобщений), Маяковский есть отчётливо воплощённый религиозный тип. Он, что называется, весь сделан из веры. Не будем более подробно касаться этой сложнейшей и деликатнейшей проблемы, но все, склоняющиеся над текстами Маяковского, догадываются, в чём вера поэта в разные периоды его жизни. Здесь коренится и причина гибели Маяковского. О такого рода невероятностях потрясающе сказано у Платонова в связи с Лермонтовым, но это в полной мере относимо и к Маяковскому – «самая мёртвая смерть». И одно уточнение к «мёртвой смерти». Ахматова в частном разговоре начала 60-х годов на вопрос о Маяковском ответила, что до революции – это Лермонтов, после – плакат (воспоминание С.С. Лесневского).
О «Величии» Маяковского можно писать и писать. Оно многолико и многосмысленно, всегда обретается во множестве контекстов: от биографических, формальных и до исторических и религиозно-философских. Но вот «Неволя» поэта, навечно прикованная к «Величию», – пестрее, запутаннее, а часто и необъяснима. По большей части она связывается в многочисленных писаниях со сферами интимной и политической, где обозначен неизбежный трагический конфликт большого художника с эпохой и обществом. И здесь очень уместно обратиться к вещим словам Андрея Платонова из его статьи «Анна Ахматова» (1940, при жизни автора не печаталась): «Человеческое подавляет поэтическое. Но не мнимое ли это противоречие – между творчеством и личной судьбой? Видимо, не мнимое, если это противоречие не всегда преодолевали даже великие поэты. <…> Вероятно, для решения этой драматической ситуации недостаточно быть одарённым поэтом, – сколь бы ни был велик талант поэта, – решение проблемы заключено в историческом, общественном прогрессе, когда новый мир будет устроен более во вкусе Музы, или когда, что то же самое, всё человеческое будет превращено в поэтическое – и наоборот». Но возможно ли подобное? А вот горестный вздох – возможно:
Я хочу
быть понят моей страной,
а не буду понят –
что ж,
по родной стране
пройду стороной,
как проходит
косой дождь.
(«Домой!»)
В своих воспоминаниях – писались они уже после Второй мировой войны – выдающийся немецкий лирик прошлого столетия, один из столпов экспрессионизма (художественной школы, во многом близкой нашему футуризму) Готфрид Бенн, перечисляя крупнейших поэтов Западной Европы, повлиявших на него, назвал и Маяковского. И будто испугавшись некой эстетической абсолютности, добавил: «без большевизма». По-своему это откровенное и законное уточнение. Но оно, в свою очередь, требует новых уточнений. Скажем, есть ли Маяковский без большевизма? Что есть русский большевизм 20-х годов и вообще большевизм? Был ли Маяковский отступником? И не вступил ли Маяковский в демонический союз с тёмными силами? Тем более что с давних лет у нас, и не только, принято противопоставление раннего, «дооктябрьского» Маяковского его работам советских лет не в пользу последних. Даже художники далёкие-близкие Маяковскому (Цветаева, Пастернак, Есенин), крупные зарубежные лирики ХХ века всё самое значительное у поэта связывали с его ранней порой, признавая, что были редкие удачи и в позднейшие времена. Многолетний противостоятель, почти во всём, Маяковского чудесный Георгий Иванов, которого Маяковский «скромно и приязненно» уже в 20-е годы назвал «набалдашником с чёлкой», незадолго до своей смерти писал: «…хотя и не люблю, но уважаю Маяковского, особенно, конечно, раннего. <…> У него свои темы, свой стиль, свой поэтический бас». Или другой именитый эмигрант Георгий Адамович: «Маяковский мог покончить с собой от сознания, что свой огромный поэтический дар он не то что растратил, нет, а погубил в корне. Оттого, что, будучи по природе избранником, он предпочёл стать отступником». Эффектная похоронность. Но вряд ли она верна в чём-то глубинном и основном. Широко известно крайнее неприятие Маяковского Буниным и Ходасевичем. По большей части люди сложного отношения к Маяковскому талантливее, честнее, ярче его официозных превозносителей 30–70-х годов прошлого века.
Если у советскости есть метафизика (а время свидетельствует, что она есть, как её ни пытаются упразднить), то, конечно, её создателем и выразителем является более всех именно Маяковский, а не Горький и другие, пусть и замечательные, советские писатели, не говоря уже о банде «поэтических рвачей и выжиг» и всей негодяйской мглы, что предала русский народный социализм. Думается, что Маяковский согласился бы с «враждебным» Адамовичем, если бы имел возможность прочитать его строки, напечатанные в 1930 году в Париже: «О Ленине всякий волен быть какого угодно мнения: можно считать его глупым или умным, даровитым или бездарным; можно утверждать, что ему повезло случайно, что не помоги история, он бы навсегда остался обыкновенным русским эмигрантом-социалистом, – но одно несомненно и расхождений не вызывает: в Ленине была личная порядочность, Ленин не был проходимцем. Даже непримиримейший противник Ленина, который называет его «извергом рода людского», согласится, что Ленин был честен, идеен и лично для себя, своекорыстно, ничего не искал. <…> Добавлю ещё, что, стремясь изменить внешний мир, он не искажал мира внутреннего. Человек у него остаётся человеком, и тот, кого он называл «дрянью», был дрянью действительно, вообще, вне соображений политических. Есть признаки, позволяющие думать, что перед смертью Ленин больше, чем крушения советской власти, боялся, что именно «дрянь», обычная, серая, многоликая дрянь этой властью всецело овладеет и начнёт наводить свои порядки» («Судьбы советской литературы»). К сожалению, это правда, хотя и очень страшная.
В пореволюционные годы Маяковский остался крупнейшим поэтом, с трагедийно-саркастической силой выразившим «Неволю» и «Величие» советскости. Среди стихотворений этой поры, и не только стихотворений, есть вещи чýдные, поэзия Божией милостью. И среди них, если отбросить дебильную чушь доморощенных буржуа и их лакеев из «сфэр искусства», гениальные стихи о советском паспорте. А как мощны главы, строфы и образы не только лирических поэм «Люблю» и «Про это», но даже столь хрестоматийных вещей, замученных «в семье и школе», как «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо!»! А как прекрасны его зарубежные стихи, особенно о Париже и Америке... Облик времени у Маяковского можно просто прощупать. Он чувствует и видит мир «до края земли». Умный и тонкий современник заметил одно чрезвычайное обстоятельство, связанное с работами поэта 20-х годов и к которым относится большинство нареканий: «…хотя его политические стихи проникнуты, конечно же, революционным и атеистическим пафосом, они только сверху выкрашены в социалистические цвета» (Д. Мирский). Маяковский, несмотря на стальную твёрдость своих воззрений, нёс в себе драгоценный дар великодушия, в том числе и к поверженным врагам. В одной из глав поэмы «Хорошо!» есть сцена, где генерал Врангель покидает Крым и Россию. В картине нет никакого победного улюлюканья и радости от гибели противника и его дела. В этом фрагменте остро ощутим масштаб Маяковского-художника, сверхталантливо и малословно, неотразимо ритмически изобразившего время, личность, трагедию русского «исхода»:
Глядя
нá ноги,
шагом
резким
шёл
Врангель
в чёрной черкеске.
Город бросили.
На молу –
гóло.
Лодка
шестивёсельная
стоит
у мола.
И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил.
Под пули
в лодку прыгнул…
– Ваше
превосходительство,
грести? –
– Грести!
Содержание и формальный строй пьес «Клоп» и «Баня» не сводимы к сатирическим агиткам. В них, как и везде, где есть смеховое начало, царствует карнавальная стихия, на что указывал Михаил Бахтин: «У Маяковского много карнавального, очень много…» Следует отметить и редкую по меткости и точности его «путевую» прозу. Вот лишь два крохотных примера. И как это звучит сегодня! Вернее, как звучат сегодня их родовые признаки:«гонористая демократическая колония» (о Польше), «неподкупность продажных газет» (о США).
Вещи, в которых поэт прощался с миром, – «Во весь голос» и то, что входит в раздел «Неоконченное», – просто грандиозны. Сколь многое зачтётся Маяковскому хотя бы за такие строки:
Я знаю силу слов,
я знаю слов набат.
Они не те, которым
рукоплещут
ложи.
От слов таких
срываются гроба
Шагать четвёркою
своих дубовых
ножек.
Жизненная сила и могущество искусства Маяковского в потоке лет лишь растут, и о главенствующей причине этого героического неумирания изумительно написал Михаил Пришвин, казалось бы, столь далёкий всему, что связано с поэтом: «Маяковский сделался нашим не силой поэтического кривляния и фигурантства, а силой внимания к грядущей народной жизни и смирения».